sandra_rimskaya (sandra_rimskaya) wrote,
sandra_rimskaya
sandra_rimskaya

Categories:

Славянский съезд 1867 года: метафорика торжества

Источник

В статье речь пойдет о событии, которое принято называть первым славянским съездом в России, но которое, по справедливому замечанию автора фундаментального исследования о съезде, по форме представляло собой "большое и торжественное политическое турне", предпринятое делегатами-славянами, приглашенными в Москву посетить только что открывшуюся тогда этнографическую выставку (Никитин 1960, 188). По сути съезд представлял собой триумфальное - освященное почти во всех газетах и сопровождавшееся всплеском общественного энтузиазма - путешествие гостей от западных границ России до Петербурга, их пышную встречу в официальной столице, апогеем которой стал прием у императора в Царском Селе, и, наконец, целый ряд манифестаций, митингов, торжественных заседаний и обедов, организованных сначала в Петербурге, затем в Москве инициаторами съезда - московскими и петербургскими панславистами.

Прежде чем перейти к характеристике съезда, напомню о некоторых событиях, ему предшествовавших, и хотя внешне с ним не связанных, но в значительной степени определивших, как представляется, характер этой масштабной затеи, которую принято называть славянским съездом и которая в самом деле весной 1867 года приковала к себе общественное внимание.
В 1862 году в Новгороде официально праздновалось так называемое Тысячелетие России. Власть торжественно отмечала легендарную дату - призвание варягов в славянские земли. В соответствии с историографической традицией, восходящей к XVIII веку, призвание варяжских князей отождествлялось с основанием государственности и началом самодержавного правления на Руси. В николаевскую эпоху варяжская легенда приобрела сакральный статус начального события русской истории, о чем свидетельствует, в частности, повеление Николая считать 862 год официальной датой основания монархии. Александр II воспринял характерную для николаевской эпохи (и разработанную в основном М.П. Погодиным) трактовку варяжской легенды в духе мифологии "полюбовной сделки" власти и народа. В сентябре 1862 года в Новгороде разыгрывался фундаментальный для имперского нарратива русской истории миф основания монархии. Александр II дважды в ходе праздника приплывал к своим подданным, символически повторяя путь Рюрика и подтверждая (и этим актом, и целым рядом других центральных церемоний праздника) свою приверженность династическим и имперским традициям, что было чрезвычайно важно в контексте реформ, пошатнувших основы абсолютистской государственности (см. подробнее: Майорова 2000; всесторонний анализ новгородского праздника см.: Wortman 1995-2000, II, 74-91).
Я позволила себе напомнить основные положения недавно опубликованной работы, поскольку доминирующие элементы как новгородского праздника, так и варяжской легенды в целом нашли свою ближайшую альтернативу в замысле съезда 1867 года. В основе славянского торжества лежала обновленная концепция начала русской истории, вступавшая в прямую конфронтацию с варяжской легендой. Иначе говоря, символическое пространство славянского праздника моделировалось новым мифом основания, полемически ориентированным на династический миф - варяжскую легенду, которой определялся сценарий новгородского праздника.

[Spoiler (click to open)]

                                                                                      1. Новый миф основания





Обращает на себя внимание то, как мне кажется, отнюдь не случайное обстоятельство, что мысль о съезде славян в первоначальном виде - еще далеком от окончательного воплощения и вне всякой связи с этнографической выставкой - зародилась в том же 1862 году, когда праздновалось Тысячелетие России. Более того, предложение устроить общеславянское торжество было сформулировано в те месяцы, когда уже полным ходом шла подготовка официального новгородского праздника.
Весной 1862 года Погодин напечатал послание "К славянам", призвав братьев по крови безотлагательно собраться и отпраздновать еще один юбилей, по возрасту равновеликий Тысячелетию государства. Речь шла о тысячелетии славянской письменности и славянской литургии как ключевом событии общей славянской истории, которое Погодин предлагал отметить 11 мая, в день памяти первоучителей Кирилла и Мефодия:
При начале славянской истории, по какому-то таинственному предопределению, - писал Погодин, - одним и тем же рукам досталось рассыпать одни и те же семена по всем странам славянским <...> о, если бы теперь за литургиею св. Кирилла и Мефодия, услыша их вещие слухи, встрепенулось одинаково сердце у всех разномыслящих, враждующих между собою братьев! (Погодин 1862, 11)
Кирилл и Мефодий символизировали, таким образом, исходное единство славянских народов.
Послание Погодина не встретило единодушного сочувствия в панславистских кругах. Предлагая праздновать юбилей в 1862 году, Погодин исходил из той даты создания славянской письменности, которая несколькими годами ранее была выдвинута О.М. Бодянским (см.: Барсуков XIX, 81) и рассматривалась в качестве гипотетической (см.: Гильфердинг 1862, № 25), тогда как более распространенное мнение связывало это событие с 1855 годом:
Оказывается, - писал Погодину И.С. Аксаков, прочитав его послание "К славянам", - что нельзя праздновать тысячелетия, что оно совершилось в 1855 году. В будущем году, 1863, в Праге будет праздноваться тысячелетие прибытия славянских апостолов в Мораву. Следовательно, есть полная законность праздновать это в Брюне или Праге. Это выходит прежде всего местный праздник, которым мы распоряжаться не можем" (там же, 82; здесь и далее, за исключением специально оговоренных случаев, в цитатах курсив оригинала. - О.М.).
Как замечал Аксаков, речь шла о "празднике прежде всего местном", тогда как Погодин призывал к общеславянской сходке.
Однако у идеи полномасштабного славянского съезда нашлись сторонники и помимо Погодина. Буквально через несколько дней после публикации его послания "К славянам" А.Ф. Гильфердинг выступил на страницах газеты "День" с серией статей о тысячелетии славянской письменности, где, во-первых, признавал дубиальный характер общепринятой датировки создания кириллицы и, во-вторых, предлагал совместно с западными славянами отпраздновать тысячелетний юбилей в следующем году. Если в "петербургский период русской истории" интерес к "всеславянству" был приглушен, писал Гильфердинг, а почитание Кирилла и Мефодия прекратилось вовсе, то теперь пришла пора пробудить в обществе "участие к наступающему всеславянскому празднеству" (см.: Гильфердинг 1862, № 31). Замысел общеславянского торжества получил поддержку и со стороны западных славян. В сентябре 1862 года газета "День" поместила на своих страницах статью чешского профессора Е.И. Ткалаца, перепечатанную из венского журнала "Ost und West" и озаглавленную "Приглашение славянских ученых на собрание по случаю тысячелетия проповеди славянских апостолов Кирилла и Мефодия в 1863 году". Ткалац предлагал устроить славянский съезд в Праге:
Должно надеяться, что все ветви славянских народов, без различия вероисповедания, примут живейшее участие в этом торжестве. И какой случай может быть более благоприятен для братского соединения представителей славянской науки, как это христианское и народное торжество (День. 1862. № 38. 22 сент.).
В 1863 году в Праге действительно состоялось торжественное собрание, в котором приняли участие, как сообщали российские газеты, некоторые из русских панславистов. Но и в России выступления Погодина и Гильфердинга принесли свои плоды. По инициативе Московского славянского комитета развернулась масштабная кампания по возобновлению "после многовекового забвения" (слова И.С. Аксакова) церковного празднования памяти первоучителей славянских (см. подробнее: Барсуков XIX, 91). 11 мая 1862 г. в церкви Московского университета совершена была служба Кириллу и Мефодию. По сообщению корреспондента "Православного обозрения", в ходе службы читался канон обоим святым, извлеченный из древней рукописной Минеи, а после литургии был отслужен молебен праздника:
Итак, мы вспомнили наших просветителей, - писал сотрудник журнала. - Хотелось бы думать, что вспомнили не мы одни, но и другие в разных концах православной России (ПО. 1862. № 5. Паг. II, 3).
Проект Погодина-Гильфердинга - празднование памяти святых первоучителей как общеславянское торжество - был пронизан пафосом воссоединения и возрождения славян. Гильфердинг прямо писал о том, что празднование "должно быть <...> свидетельством братского единения славян, которое, слабо мелькнув при Кирилле и Мефодии, ныне, через тысячу лет, возобновляется" (Гильфердинг 1862, № 25). А Погодин завершал свое послание "К славянам" призывом: "Помолимся, братья <...> едиными устны и единым сердцем милосердному Богу <...> и будем мы хотя в духовном, нравственном смысле едино стадо и един пастырь!" (Погодин 1862, 12). Попытки воссоздать "утраченное" славянское единство сигнализировали о потребности в смене идентичности, о попытке сконструировать этническую историю, поместив ее на место государственной, т.е. выдвинув ее в качестве базовой и объединяющей нацию.
Знаменательно, что к этому проекту проявила интерес императрица, находившаяся под значительным влиянием панславистов. 12 апреля 1862 года обер-прокурор Синода А.П. Ахматов обратился к митрополиту Московскому Филарету с просьбой "сообщить для доклада ее величеству мнение по поводу представившейся некоторым лицам мысли о совершении в России духовного торжества для молитвенного воспоминания памяти славянских просветителей святых Кирилла и Мефодия <...> так как 1862 год считался тысячелетием славянского просвещения" (Филарет 1885-1888, V, ч. 1, 242). Прославленный церковный иерарх не замедлил в очередной раз продемонстрировать свою государственную мудрость. Филарет сразу обратил внимание на вызывающий характер замысла, прежде всего - на явную попытку противопоставить празднику государственному праздник церковный. В самом деле, Погодин предлагал отмечать не просто тысячелетие славянской письменности, но тысячелетие "славянской литургии". Филарет в ответ на запрос обер-прокурора Синода ясно обозначил более чем настороженное отношение к этой идее: "Торжество тысячелетия церковное и торжество тысячелетия государственное в один год, но в разные месяцы и дни, представили бы вид некоторой нестройности и разъединения" (там же, 243). Более того, Филарет проницательно заметил и другую, не менее опасную альтернативу, таившуюся в замысле праздника. В тени оппозиции государственный ґ церковный просматривалась оппозиция российский ґ славянский: "...предпочтительно должно избрать", - предлагал Филарет, - празднование "тысячелетия от крещения равноапостольной княгини Ольги или равноапостольного князя Владимира" как исторические даты, "собственно относящиеся к российской церкви и к русскому народу" (там же, 244).
В самом деле, панслависты намеревались отмечать событие, ключевое для православного и славянского мира, но имевшее место более чем за сто лет до принятия христианства на Руси и далеко от границ того государства, которое стало потом называться Россией. Иначе говоря, противопоставляя российский государственный и светский праздник (призвание варягов) празднику общеславянскому и церковному (литургия на церковно-славянском языке), идеологи славянского торжества в сущности выдвигали новую точку отсчета истории и выносили эту начальную точку национальной истории за исторические и географические границы России.
Западные европейские народы, - писал Погодин в послании "К славянам", - считают эрою основание своих государств острием меча. Мы, восточные, должны начинать нашу историю именно с апостольской деятельности бессмертных братьев, изобретших нашу азбуку и возвестивших нам Слово Божие на родном языке (Погодин 1862, 1; курсив мой. - О.М.).
Напомню, что это "начало нашей истории" отождествлялось Погодиным с эпохой исходного единства славян.
Развивая эти идеи, Погодин использовал и вместе с тем кардинально изменил основные компоненты варяжского мифа. Если в легенде о приглашении князя Рюрика добровольное призвание правителя и "беспрекословное подчинение" народа противопоставлялись "завоеванию" на Западе, то теперь тому же "завоеванию" на Западе ("острию меча", которому обязаны западные страны началом своей истории) противопоставлялось "возвещение нам слова Божия" - и оно понималось как духовное рождение славян, залог единства всех славянских племен. Как и в случае с "полюбовной сделкой", противопоставление славянское ґ западноевропейское носило длящийся характер, задающий всю историческую парадигму. "Мы" слышим слово Божие на родном языке всю эту тысячу лет, утверждал Погодин, тогда как латинский Запад пребывает отлученным от слова Божия на родном языке: "<...> католики осуждены были долго, слышаще Его, не слыхать и, видяще, не разуметь" (там же, 1). А это означало, что "мы", славяне, спаяны внутренним, духовным единством ("у нас у всех есть благонадежная точка соединения; это язык, прошедший цело и невредимо чрез все испытания" - там же, 11), тогда как Запад держится только внешней силой - "острием меча".
На место варяжской легенды поставлен теперь иной миф основания, иная сакральная дата начала. Точкой отсчета истории мыслится рождение народа, а не создание государства, не появление первого правителя. Причем под народом подразумевается не только русский народ, но славянство в целом. Эта очень важная коррекция сквозит во всех формулировках. Погодин отождествлял создание славянской литургии и письменности с "началом славянской истории", подразумевая и начало истории русской. А говоря о том, что язык является "опорой нашей национальности, якорем нашего спасения, залогом наших успехов" (там же, 11), он имел в виду некий общий славянский язык. Таким образом, речь шла о начале не российской, но общеславянской истории, что свидетельствовало о смене исторической парадигмы, в рамках которой общество мыслило себя, о потребности в смене идентичности.
Как ни странно, новый миф основания выдвигал тот же самый Погодин, который двадцатью годами ранее придал каноническую форму варяжской легенде. Правда, Погодин и теперь не отказывался от династического мифа, но искал возможность примирить его с национальным. В послании "К славянам", сближая два юбилея (тысячелетие основания государства и тысячелетие изобретения славянской письменности), он не только противопоставлял, но и связывал династический миф с национальным, усматривая в совпадении двух дат провиденциальный знак, свидетельство исключительной исторической миссии России:
<...> осмеливаемся ли мы, русские, меньшие и младшие из братьев, сохраненные судьбою в политическом отношении, обратиться к старшим братьям с словом мира и любви, в день нашего общего праздника, празднуя тысячелетие славянской литургии и грамотности, с которым, по удивительному стечению обстоятельств, сходится всероссийское тысячелетие (там же, 10; курсив мой. - О.М.).
"Схождение" двух праздников, это "удивительное стечение обстоятельств" символизировало лидирующее положение России в семье славянских народов - право младшего брата, ставшего сильным и могущественным, опекать старших, лишенных своей государственности.
Замысел общеславянского торжества, не удавшегося в 1862 году, ждал лишь удобного повода для своего осуществления. Этим поводом послужила Всероссийская этнографическая выставка 1867 года. Организованная в Москве Обществом любителей естествознания, выставка неожиданно оказалась плацдармом для утверждения новых основ самоидентификации. Как показал Натаниэл Найт, в России к тому времени уже сложилась солидная традиция использования этнографии как инструмента национальной самоидентификации, что оставляло, однако, российскую науку в стороне от проблем и дискуссий, занимавших тогда западную этнологию (Knight 1998). Именно в этом качестве и была использована выставка. Ее исходная задача - продемонстрировать этническое многообразие империи - переосмыслялась и затемнялась идеологами славянского торжества. Сразу после открытия выставки Погодин с удовлетворением констатировал, что в экспозиции удалось "представить в наглядной картине не только разноплеменное население России, но по возможности и быт родственных славянских племен" (Р. 1867. 1 мая. № 206). В изложении корреспондента аксаковской "Москвы" славянский отдел выставки выглядел просто главным. Сотрудник газеты рассказывал, как в 1865 году, когда программа экспозиции уже сложилась, в ее состав, по предложению историка Н.А. Попова, был введен славянский отдел, причем немедленно и в огромном числе стали поступать пожертвованные частными лицами экспонаты, что свидетельствовало о том, "с каким всеобщим сочувствием эта счастливая мысль была встречена русским обществом". Затем материалы выставки начали пополняться пожертвованиями из славянских стран:
Таким образом, наша русская выставка, - подводил итог сотрудник "Москвы", - становится русско-славянской, тем более что инородцы будут представлены на ней как второстепенные и подчиненные племена (Москва. 1867. № 20. 25 января, передовая).
Даже если отделить предложенную панславистами семантизацию выставки от ее реального смыслового наполнения, нельзя не заметить, что представленные в экспозиции материалы зарубежных славян существенно смещали смысловые акценты общего замысла. Получилось, что "всероссийская выставка" репрезентировала не только полиэтничную империю, но господствующий этнос, который к тому же протягивал руку славянам, не входившим в состав империи, что решительно меняло воображаемые географические контуры России. В интерпретации панславистов, задача выставки, как и съезда, сводилась теперь к тому, чтобы представить русских прежде всего славянами. Неудивительно поэтому, что обновленная - общеславянская - мифология основания заняла центральное место в риторике съезда.
Съезд понимался его организаторами как прямое следствие и результат возрожденного культа Кирилла и Мефодия, как первый шаг к воссоединению славянских племен. При этом он превратился в театрализацию и зримое свидетельство славянского единения, сохранив то противостояние официальному новгородскому торжеству Тысячелетия России, которое таилось еще в погодинском замысле 1862 года. Место имперского нарратива русской истории заняла теперь история нации, что отвечало глубинным потребностям общества, стремившегося осознать себя как национальное единство по преимуществу. Эмблематически эта переориентация закрепилась в виде смены отцов-основателей: место Рюрика - центральной фигуры празднования Тысячелетия России - заняли теперь Кирилл и Мефодий, символизировавшие духовное единство славян. Апостолов славянского просвещения тем легче было выдвинуть на авансцену праздника, что съезд начался незадолго до дня памяти Кирилла и Мефодия - и этот день хозяева и гости торжественно отмечали вместе.






2. Метафорика торжества
и опыт национализации династии




Организационно "съезд вылился в несколько беспорядочный обмен речами и приветствиями" (Никитин 1960, 192-193), произнесенными на торжественных обедах, концертах, банкетах и митингах, которые устраивались как в провинции, по ходу следования гостей, так и в Петербурге, а затем и в Москве. В исследовательской литературе подробно описаны основные события праздника: богослужение в Исаакиевском соборе в день памяти Кирилла и Мефодия, заседание Отделения русского языка и словесности Академии наук, торжественный обед в зале петербургского Дворянского собрания, обед у министра народного просвещения и обер-прокурора Синода Д.А. Толстого, аудиенции, полученные некоторыми из гостей, у великого князя Константина Николаевича, у великой княгини Елены Павловны и, наконец, у самого императора в Царском селе. Главными событиями в Москве стали заседание в университете и университетский обед, заседание в Обществе любителей российской словесности, митинг в Сокольниках (см. подробнее: там же, 192-195). Любопытно, что для посещения самой выставки гостям было отведено не много времени, и никто не придавал осмотру экспозиции особого значения.
Хотя в преподнесении праздника на страницах газет не было и не могло быть единой дискурсивной стратегии, трактовка торжества как метафоры исходного духовного единства славян, освященного Кириллом и Мефодием, была ясно артикулирована в самых разных статьях, поскольку восходила к самому съезду и господствовала прежде всего в оформлении праздника.
Славянский съезд проходил под сенью хоругви с изображением Кирилла и Мефодия, которая перемещалась с делегатами из Петербурга в Москву. Основные выступления делегатов на всех митингах, обедах и манифестациях произносились под этой "белой с золотом замечательной хоругвью": на ней были изображены "первоучители славянские Кирилл и Мефодий. Над ними - Спаситель, благословляющий их на апостольский подвиг" (Славянский обед в зале Петербургского дворянского собрания //РИ. 1867. 12 мая. № 130). Можно сказать, что хоругвь постоянно находилась в центре символической сценической площадки съезда. Н.А. Попов прямо назвал ее "символом настоящего торжества" (Славянский съезд, 336; анализ цитируемой книги и источников, которыми пользовался ее составитель, см.: Никитин 1960, 162-166). С.М. Соловьев, указывая на хоругвь, призвал собравшихся на банкете в Сокольниках: "Встанем дружно под знамя славянского единства, выраженное в этом священном знамени Кирилла и Мефодия" (Славянский съезд, 349). На банкете в Сокольниках хоругвь была помещена в центре павильона, где обедали приглашенные, а затем ее торжественно вынесли наружу и продемонстрировали огромной толпе, собравшейся приветствовать славянских гостей.
Это был поистине несравненный момент, - писал автор отчета о празднике, - зрелище, возвышающее душу. Это море человеческих голов, покрывавших склон от павильона к Сокольничьей роще, мгновенно смолкло перед священным символом славянского единства. Все обнажили головы пред хоругвью, несомою одним из православных священников (там же, 368).
М.Н. Катков считал этот эпизод эмоциональной кульминацией торжества, свидетельством и обетованием братского единства славян:
<...> в порыве одушевления наши гости, взяв хоругвь святых первоучителей славянских, под сению которой совершалась братская трапеза, вынесли это священное знамя из залы пред народ, покрывший поле, и каждый от имени своей далекой родины возглашал привет Москве и русскому народу: все это произвело действие потрясающее и оставило впечатление, которое не изгладится. Как самый съезд славянских гостей в Москве был неожиданностью, так и эта сцена, которая лучше всяких речей давала ему смысл, была вдохновенною случайностью. Именно тут-то впервые поднялось дыхание новой широкой жизни, пронесшейся над Москвою, до сих пор косневшей в разобщении с остальным миром (Мвед. 1867. № 113. 24 мая, передовая).
Хоругвь как символ славянского единства занимала центральное место и в петербургских торжествах. 11 мая, в день памяти Кирилла и Мефодия, славянские делегаты были приглашены на торжественный обед в зале Дворянского собрания. Как сообщали газеты, залу начали украшать за три дня до торжества. Хоругвь была помещена над эстрадой. Над нею "виднелись крупно начертанные буквы: Словенский язык и русский один - изречение, истина которого, - комментировал корреспондент "Московских ведомостей", - обнаружилась так сказать наглядно во время самого пиршества" (Мвед. 1867. № 105. 14 мая). Имелась в виду способность гостей и хозяев легко понимать друг друга без переводчиков. В освещении праздника на страницах большинства газет единство языкового мира славян настойчиво педалировалось. По обеим сторонам хоругви были развешены гербы разных славянских городов с флагами и девизами, а также щиты с изображением "знаменательных годов" русской истории. Открывался перечень этих дат 1612 годом, затем следовал Кучук-Кайнарджийский мир (1774), "впервые подавший славянам надежду на избавление" (Славянский обед в зале петербургского Дворянского собрания //РИ. 1867. № 130. 12 мая), затем - 1812 год и даты манифестов Александра II о крестьянской и судебной реформах.
Важно, что щиты с изображением значимых дат российской истории соседствовали со щитами, на которых изображались герои и деятели различных славянских народов, т.е. российское прошлое как бы ненароком сплеталось с прошлым других славян, перерастая в общий исторический нарратив, у истоков которого стояли Кирилл и Мефодий. Автор газетного отчета в "Русском инвалиде" откровенно дезавуировал этот замысел. Организаторам торжества, писал он, удалось сделать из щитов со значимыми датами "страницы общеславянской и русской истории" (там же).
Хотя в газетных отчетах подчеркивался стихийный характер праздника, и элементы непредсказумости в его организации в самом деле обнаруживаются, тем не менее символика съезда (в частности, визуальная) в основном продумывалась заранее и, судя по статьям Погодина, ей придавалось огромное значение. Буквально накануне праздника он призывал организаторов устроить торжество так, "чтоб всякая черта имела свое значение, чтоб во всем проглядывал смысл, чувство, история" (Несколько мыслей о встрече славян // Р. 1867. № 193. 1 мая.). Обед в петербургском Дворянском собрании и в особенности хоругвь с изображением первоучителей славянских в самом деле были полны смысла и значения.
Осуществленная на съезде смена отцов-основателей символична. Варяжский миф таил в себе очевидные западнические коннотации - отсылал к мифу об иноземном генезисе власти, что при необходимости использовалось официальной идеологией, в частности актуализовывало представление о монархе как символической репрезентации секулярного государства (см.: Wortman 1995-2000, II, 7). Введением фигур Кирилла и Мефодия эти западнические (в самом глубинном слое - языческие) коннотации главного династического мифа оголялись. Кирилл и Мефодий символизировали греческие истоки славянской культуры и ее православный субстрат.
Идеология съезда выразилась не только в его визуальном оформлении, но и в выступлениях участников. Большая часть произнесенных речей стала достоянием публики, поскольку перепечатывалась в газетах либо полностью, либо в извлечениях. И хотя единства позиций у разных делегатов не было и быть не могло, известная степень согласованности их выступлений объяснялась, во-первых, эмоциональной атмосферой съезда, провоцировавшей общие риторические ходы, и, во-вторых, усилиями корреспондентов, либо сглаживавших острые углы, либо приводивших к общему знаменателю некоторые выступления, тем более что авторы отчетов иногда являлись и организаторами торжества.
Практически все издания писали о речи митрополита Филарета, обращенной к посетившим его делегатам съезда. Столь осторожно воспринявший идею альтернативного славянского праздника в 1862 году, теперь митрополит московский поддержал съезд. Говоря о "естественном славянском братстве", которое Кирилл и Мефодий "обновили и возвысили братством духовным", он буквально воспроизводил риторику погодинских выступлений. Более того, Филарет склонен был видеть провиденциальный смысл в самой встрече братьев-славян:
Единство духа и языка охранено тем, что язык славянский сделался языком Веры и Церкви <...> Видев знамение нашего Провидения в нашем прошедшем, осмелимся и в настоящем видеть знамение во благо. В духе христианства да растет общее наше единение (Славянский съезд, 255).
Основные события праздника интерпретировались авторами газетных отчетов в том же духе - как символическое повторение исходного славянского единства и как ясный знак грядущего воссоединения. Корреспондент "Московских ведомостей", рассказывая об обедне в Исаакиевском соборе в день памяти Кирилла и Мефодия 11 мая, заметил:
<...> впервые с самых начальных времен нашей истории на этот общий славянский праздник, равно дорогой для всех "славянских братий без изъятья", должны были явиться представители со всех сторон великого славянского мира (Мвед. 1867. № 105. 14 мая).
Ту же мысль выразил Погодин, только он пошел еще дальше, представив делегатов съезда как метонимию славянских народов. "Все племена славянские, - писал он, - в первый раз отроду собираются вместе" (Несколько мыслей о встрече славян // Р. 1867. № 195. 1 мая; курсив мой. - О.М.). В газете "Русский" он напечатал почти анекдотическое по беспомощности стихотворение "К братьям-славянам", якобы присланное ему накануне съезда из Сергиева Посада и пронизанное теми же настроениями:
На землях славян заря горит,
Се жених грядет во полунощи.
"Едем, братья, на Святую Русь,
Повидаем богатырь-братьев..."
Поздно вечером не спит Москва,
Братья кровные беседуют...
Тысячу лет мы не видались.

(Р. 1867. № 197. 1 мая.)
Аксаков на банкете в Сокольниках назвал съезд "первой нашей сходкой и братчиной", составляющей "событие великой исторической важности": "Отсюда начинается новый период, новая эра в истории славянства" (Славянский съезд, 340). Сербский депутат из Австро-Венгрии, студент Георгиевич говорил о происходящем как о "свидании, к которому пришлось нам пробиваться в продолжение стольких веков" (Славянский съезд, 363). И наконец, священник Н.А. Сергиевский, в проповеди, произнесенной в церкви Московского университета в день памяти Кирилла и Мефодия, интерпретировал встречу славян как прямое воплощение завета первоучителей. Вспомнив о частице нетленной руки св. Кирилла, еще в 1855 году привезенной Погодиным из Праги в Москву, священник провозгласил, что перст святого Кирилла "учительно и водительно управляет путь к нам нашим братьям и указует им и нам единое, истинное, животворное единство" (Р. 1867. 15 мая. С. 225). Славянский съезд в Москве трактовался как исполнение завета святых братьев и пророчество грядущего единения славян. Иначе говоря, в символическом пространстве праздника славянские делегаты служили метонимией своих народов, а сам съезд - обещанием и предуказанием грядущего единства.
Гости ехали в Москву по железной дороге. Маршрут большинства пролегал через Вильно и Петербург, а конечной точкой была Москва. На каждой станции, даже небольшой, в случае остановки были организованы пышные встречи и обеды - "стихийные" манифестации, как писали газеты, подробно освещавшие их путешествие. Мотив пути в освещении праздника играл ключевую роль: схождение в одной точке, центростремительное движение стало метафорой былого и грядущего объединения славянских племен. "Братья, в течение долгого ряда лет разрозненные злым роком, сошлись наконец вместе" (Мвед. 1867. № 105. 14 мая). "Русский инвалид", сообщая о препятствиях, чинимых депутатам-славянам съезда со стороны австрийского правительства, писал: "Не помогут заставы на пути в Москву <...> Правда истории свята и неприкосновенна" (Иностранные известия. Из Белграда // РИ. 1867. № 130. 12 мая). Пространство, перерезанное политическими границами, должно уступить закону истории - эта формула с незначительными вариациями повторялась многими участниками съезда. Щуровский, председатель Общества любителей естествознания, сказал, обращаясь к гостям: "Правительство не позволяло и думать о близком живом общении. Но вот родственные чувства взяли верх над препятствиями физическими" (РИ. 1867. № 138. 20 мая). В изложении Погодина эти слова Щуровского звучали афористично: "Пространство должно уступить могучему родственному чувству" (Прибытие славян в Москву // Р. 1867. 22 мая. С. 269).
Буквальное воплощение метафора сближения получила на красочном меню торжественного обеда, которое Дворянское собрание дало в честь славянских гостей в Петербурге в день памяти Кирилла и Мефодия. Это меню, по словам корреспондента "Русского инвалида", "скорее походило на художественное произведение, чем на карточку обеденных кушаний" (Славянский обед в зале петербургского Дворянского собрания // РИ. 1867. № 130. 12 мая). Выполненное тем же художником М.О. Микешиным, что и памятник Тысячелетию России, по проекту известного панслависта, историка С.Н. Палаузова (болгарина по происхождению), это меню представляло собой, как писал корреспондент "Русского инвалида", "хромолитографированный рисунок, полный смысла и значения" (там же). Приведу подробное описание меню, воспроизведенное почти во всех газетах:
Посреди <...> изображена географическая карта с обозначением на ней славянских земель; над нею надпись: Одним бы солнцем греться нам. Затем с одной стороны русский мужичок подает хлеб-соль славянам-братьям, за ними стоят русские, встречающие гостей; внизу подпись: Милости просим дорогих гостей хлеба-соли откушать <...> Наверху слова: Христос воскресе, братья. Навстречу мужику идут славяне в своих разнообразных национальных костюмах. Внизу их гербы с именами славянских городов.
Над встречающимися славянами, как бы у дверей храма, изображены святые Кирилл и Мефодий, по краям меню - панорамы Киева, Царьграда, Москвы, Праги (Русский славянин, 31; Обед 11 мая в Петербургском Дворянском собрании // Мвед. 1867. № 105. 14 мая; см. изображение меню в тютчевском томе "Литературного наследства").
Метафора сближения, встречного движения заключала в себе антитезу пространственной метафорике новгородского торжества (неважно, антитезу, отрефлексированную устроителями съезда или нет - неосознанное противопоставление само по себе значимо). Напомню, что на новгородском празднике Александр II приплывал к своим подданным, символически повторяя путь Рюрика. Правитель нисходил к ожидавшим его новгородцам. В Москве, напротив того, равные, братья по крови сходились к общему центру. Конечно, конкретные политические позиции участников торжества различались по самым существенным вопросам, в частности - по вопросу о степени возможного сближения славянских народов, по конкретным формам "славянской взаимности". Одни добивались военной помощи от России, другие ее опасались, третьи мечтали о федерации славянских государств, четвертые стояли за сохранение status quo. Но какие бы конкретные формы ни принимала идея славянской консолидации, метафора сближения устраивала всех, поскольку таила в себе нужную степень неопределенности, вмещая широкий спектр потенциальных реализаций - от чисто декламационного топоса до конкретной политической программы, от робкого движения слабого соседа под протекторат России до хилиастических проектов всеславянского братства как воплощения на земле того братства, которое заповедано христианством.

Источник


Продолжение

Tags: Славяне
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments