Любопытно тут же отметить одно чрезвычайно часто встречающееся настроение, в свете которого детям кажется, что прошлого не было, что все пережитое было лишь тяжелым сном, кошмаром. Эта «дематериализация» прошлого, превращение его в мираж, сказку или кошмар означает в существе своем очень сложный и даже зловещий факт. Прошлое осталось в душе как «инородное тело», его не может переварить душа, не может вместить его в систему пережитого — и оно остается не усвоенное, не растворенное в составе души. Это залог возможного душевного заболевания — ибо дело идет, как в этом легко убедиться при погружении во все эти бесчисленные заявления детей о «нереальности» прошлого, не о том, что прошлое поблекло и стало полуреальным, а о том, что душа не может помириться с прошлым. Вот один из многих отрывков в данном направлении: «Воспоминание о трупах, которых грызли собаки, везде преследовало меня, но теперь часто мне не верится, что все это было...» (девочка 15 л.). Забвение выступает здесь как самоохранение, самозащита души: вспоминать тяжело и невыносимо, и вот этот материал сначала оттесняется, а затем как бы покрывается плесенью, представляется сном, кошмаром. Иногда даже в сочинениях еще живо сохраняется этот оттенок кошмара в воспоминаниях детей. Одна ученица (17-18 л.), рассказывая о начале революции и появлении большевиков, добавляет: «И красное, красное всюду...» Каким-то ужасом и жутью веет от этих слов, передающих так живо кошмарную окраску воспоминаний.
Но именно эта невозможность «примириться» с прошлым, хотя бы оно и стало столь далеким, что его, по слову одного ученика 14л., отделяет от наших дней «целая вечность», — это тяжелое бремя, пригибающее душу к себе — вниз, вызывает по контрасту страстное желание уйти в новую, совсем и во всем новую жизнь. Отсюда во всей эмиграции, а в детях в особенности замечается какая-то радостная, свежая нежность к новым людям, к новым впечатлениям. Как больной, оправившийся после продолжительной болезни, чувствует прилив сил и с какой-то молодой, новой душой обращается к жизни, точно вновь рождается для нее, так и у детей, когда «тяжелый сон» прошел и кошмар рассеялся, ощущается свежая, немного лихорадочная и болезненная привязанность к новым людям, к новым местам и связям. Дружеские отношения возникают с чрезвычайной легкостью — душа как бы ищет компенсации тем страшным опустошениям и провалам, которые образовались в ней за годы испытаний. Это приводит нас к обрисовке влияния на детскую душу третьего крупного цикла фактов в их жизни — их «беженства».
Отъезд из России — об этом подробнее говорит другая статья в сборнике — резко переживался детьми. В том психическом разорении, которое уже было произведено предыдущими испытаниями, отъезд из России не всегда сознавался в своем роковом значении. «Мы были тогда еще совсем детьми, — пишет ученик 7-го класса, — и мысль о путешествии заграницу увлекала нас». Если иных забавляло путешествие, то другие радовались, что наконец избавляются от тревожной и полной опасностей жизни под большевиками. Кое у кого и до сих пор слышна горечь, которая уже тогда была в душе. «Многие охали и стенали, что теряют Россию, — пишет ученик 16 лет, — но мне России было не жалко, потому что я не видел там ничего хорошего». Самые условия жизни последнего времени были часто так ужасны, что отъезд казался единственным спасением.
Однако то, что ждало очень многих, еще раз придавило и ударило детскую душу: почти все дети «эвакуировались» в самых ужасных условиях, среди всеобщей паники и смятения. Многим детям пришлось быть свидетелями ужасающих сцен при посадке на пароход, — кто вообще не помнит этого? Гонимые большевиками, имеющие на выбор — смерть или беженство, многие, хоть и стремились уехать, не могли попасть на пароход и нередко тут же кончали с собой. Легко понять, что вся обстановка эвакуации, часто тяжелое плавание по морю в непогоду, нередко голод в дороге, развитие заразных болезней вследствие скученности, наконец, полная неизвестность впереди — все это было каким-то новым кошмаром, каким-то фантастическим финалом прошлого. Но так или иначе это испытание кончилось, дети попали кто куда... Началась новая жизнь, иногда не сладкая, иногда тихая и добрая, но во всех условиях эмиграции у детей обнаружилась еще одна психическая черта, часто не сознаваемая, но всегда действующая, — это психология бездомности, сознание своей беспочвенности, оторванности. Словно листочки, оторванные бурей от дерева и далеко занесенные ветром, дети наши, на поверхности беспечные, оживленные, — в глубине души постоянно переживают недостаток почвы под ногами. Так ли это, спросят меня?
Не есть ли это преувеличение или просто приписывание детям того, чего вовсе в них нет? Да, если скользить по поверхности, то это так, недостаточно начать обзор со старших детей и от них спускаться к младшим, чтобы убедиться в действительности указанного факта.
Старшие дети болезненно тоскуют о России. Не привожу здесь фактов, группировку которых читатель найдет в другой статье («Чувство родины у детей»). Но смысл этого чувства не исчерпывается неким горестным констатированием чуждости всей новой среды, — в него входит напряженная и страстная тяга к родной земле. Одна девочка из старших пишет удивительные слова: «Бывают минуты, когда прошлое кажется сном, и мне до боли хочется пережить его снова». Странные и чрезвычайно поучительные слова! Вставленные в контекст, они не оставляют никакого сомнения в своем смысле: даже тяжелое, ужасное прошлое милее, ближе, нужнее душе, чем все то, чем живут они ныне. Душа не может удовлетвориться настоящим, ибо в нем не находит ответа на какие-то свои основные, неустранимые запросы: меланхолическое переживание беспочвенности, бездомности, часто скрывающееся в темных глубинах души, гнетет и давит душу. Из этой темной глубины, куда укрылись незаглохшие связи с родиной, со всем, что было родным и близким, и рождается страстная мечта о возвращении к былому. Хоть бы «во сне» еще раз побыть в прежней обстановке... Девочка 16 лет пишет: «Чем больше я делаюсь взрослой, тем больше чувствуется это неизвестное по своей продолжительности изгнание из России». Это значит, что никакие занятия и дела, никакие развлечения и новые привязанности не могут ослабить тяжелого, мучительного чувства, притаившегося в складках души. Тупая боль, глухое напряжение неизменно сопровождают детей и время от времени прорываются наружу. Чем отчетливее сознает юное поколение — и дети и подростки — реальную обстановку, в которой оно живет, чем более оно понимает, что нужно приспособляться к новым условиям, тем меньше остается психической почвы для мечты, тем, однако, и томительнее внутреннее чувство. Как те, кто вследствие болезни не могут дышать полной грудью и томительно жаждут свежего воздуха, которого им постоянно не хватает, так и дети, беспомощные, бессильные, иногда даже забывшие родину, т.е. не владеющие в своем сознании тем, что пережили, все же томительно ищут «свежего воздуха». Лишь на этой почве и могли развиться два явления, необыкновенно характерных для наших детей. Первое — это исключительное чувство семьи, трепетная, часто истерическая привязанность к родным. В сочинениях не раз встречался я с фактами, которые мне были хорошо известны из рассказов заведующих школами: приход в школу, отрыв от семьи даже на несколько часов, а тем более на несколько месяцев, если дитя попало в пансион, очень часто сопровождается такой душевной болью, которую нельзя даже представить себе. Дети судорожно хватают родных, не пускают их, плачут с такой силой, то трудно выдерживать это детское горе. Конечно, потом дети привыкают к школе и даже страстно к ней привязываются, но кто видел детей, когда они поступают в школу, кто наткнется в сочинениях на рассказ о поступлении в школу, тот не может забыть, как болезненно дети связаны с семьей.
Отчего это так? Ведь к семи-девяти годам, если мы возьмем нормального ребенка, ему уже «тесно в семье», его уже тянет к сверстникам, и школа с ее обилием детей, с ее новой и непонятной, но интересной жизнью влечет к себе детей. Семья, совершенно необходимая и незаменимая до шести-семи лет, постепенно начинает занимать более скромное место в душе ребенка, ибо социальное созревание влечет детей к широкому социальному простору — вне семьи. Такова нормальная, былая психология. В эмиграции наши дети, еще не изжившие эвакуации, когда члены семьи часто теряли друг друга надолго, когда семьи соединялись в целое после долгих и тяжких испытаний, держатся крепче за семью. Но это одно не объясняет всей напряженности семейных чувств: дело не только в том, что дети не изжили тяжких воспоминаний об эвакуации, но и в том, что семья для многих есть остаток былого, есть живая часть большого, но утерянного целого. На семью переносят ныне дети свои юные запросы, к семье прижимаются как к последней твердыне, последнему остатку разрушенной жизни. В болезненном чувстве семьи душа ищет «компенсации», говоря термином Адлера, ищет питания тем душевным движениям, которые не могут в ней развернуться. Как пересаженные на другую почву растения, так и наши дети, хоть и прирастают к новой почве, даже «забывают» родину (нося ее глубоко в душе), но на эту новую почву они попали душевно столь потрясенные, с таким опустошением, с такими провалами в душе, что у них уже нет свежих сил для «новой родины». Оттого семья, связи с которой были непрерывными, в которой дети внутренне отдыхают, как бы заменила родину, стала внутренне значительнее, важнее. В одном сочинении (мальчика 15 л.) есть такая фраза: «Несчастья в России дают мне силу не плакать о родине». Эта фраза говорит о том, что боль о родине часто смягчается сознанием невозможности вернуться туда. Но еще больше, чем это сознание, «не плакать о родине» помогает семья; оставаясь верным своей семье, любя ее страстно, дети вкладывают сюда и любовь к родине. Неудивительно поэтому, что наиболее болезненно свою бездомность переживают дети, попавшие в эмиграцию без семьи, или сироты. Замечу тут же, что крайне тяжело переживает свою бездомность и даже зрелая бессемейная молодежь — я имею в виду студенческую молодежь.
Не менее характерно для детей эмиграции и другое близкое явление — страстная привязанность к товарищам, к школе, к педагогам. Я знаю из жизни нашей зарубежной школы немало фактов непостижимой, болезненной привязанности некоторых детей к педагогам, друг к другу. Но и то, что дают в этом отношении сочинения, необычайно ярко. В первой статье читатель уже познакомился со сценой отъезда части кадет в Болгарию: так расставаться, так скорбеть о разлуке друг с другом могли дети лишь потому, что школа для них стала семьей. Конечно, ярче всего такое отношение к школе обнаруживается у детей-сирот или отбившихся от своих родителей: для них школа стала единственной родной и дорогой средой. Но было бы неправильно исходя из этого одного истолковывать привязанность детей к школе: она имеет еще пока корни в душе, отвечает другим ее движениям, ибо часто дети, у которых здесь же родители (которых они притом горячо любят), обнаруживают страстную привязанность к школе.
Откуда же эта выросшая потребность любви? Есть ли это самозалечивание душой своих ран, потребность «дожить свое детство», хотя бы и с опозданием? Я думаю, что есть и это, но все же главный корень этой чрезвычайной потребности любить лежит в другом. В нормальной обстановке мы обыкновенно не замечаем, как многообразны наши прирастания к окружающему, к природе, к людям, к животным, к вещам. В том, как открывается душе родина, не все вообще «замечается» душой, не все осознается и удерживается в сознании, но многое, и притом едва ли не самое плодотворное, остается «под спудом» неосознанным. Есть своя мистика в связи каждой души со всем целым, от которого она взяла язык и веру, в котором росла и зрела. Многие вслед за Лермонтовым могли бы сказать, что любят родину «странною любовью», т.е. любят ее сильнее и глубже, чем это может осмыслить их разум. Эти-то «мистические» связи с родиной и остаются без всякого питания в эмиграции, и душа ищет как бы суррогата этого питания, болезненно привязывается ко всему, что хоть отчасти удовлетворяет потребность души в родине.
Практическая неопределенность срока пребывания в эмиграции чрезвычайно поэтому тяжело отзывается на детях. По замечанию одного психолога [60], подростки отдают много сил души на мечты о будущем, на составление «планов». Для наших подростков эта работа души, интимнейше связанная с основными процессами, происходящими в них, почти неосуществима, вернее, она обрывается суровой жизнью на каждом шагу. Горько и взрослым жить со дня на день, не имея будущего, — и мы обыкновенно выдумываем себе разные дела, чтобы забыться в них. Но дети и подростки острее и резче переживают эту свою глубочайшую «ненужность» вне родины — и оттого они так лихорадочно бросаются на все, что может, хотя бы временно, заполнить пустоту в душе. Они любят школу — конечно, не за занятия, а любят ее за то, что они чувствуют в ней какой-то уголок былой и родной жизни; они страстно привязываются к учителям, к товарищам, к случайным знакомым, ибо душе нужно лоно родины, нужна близкая, родная среда, которую можно было бы любить, в которую можно было бы погружаться.
Сравнительно реже, судя по сочинениям, душа находит религиозный выход из своего горького положения, хотя именно этот выход легче всего несет психическое оздоровление. Правда, религиозные запросы очень сильны у детей — об этом на каждом шагу говорят сочинения: обращение к Богу, молитва для многих была единственным ресурсом, откуда они черпали силы для жизни («В ночь под Благовещение была страшная канонада; я не спала и всю ночь молилась» — эти слова девочки 14 лет чрезвычайно типичны). И все же надо признать, что религиозный путь преодоления всего тяжелого бремени, придавившего душу, открылся перед немногими; тут еще должна быть сделана большая и крайне нужная работа, которая помогла бы детям подойти ближе к Церкви. Приведу, однако, одно место из сочинения ученика 16 лет: «Я никогда раньше не молился, никогда не вспоминал Бога, но когда я остался один (после смерти брата), я начал молиться; я молился все время — где только представлялся случай и — больше всего молился на кладбище, на могиле брата». В этих словах так выразительно передано религиозное напряжение, всецелый уход в молитву. Исцеляющее действие религии на душу, дающей примирение с прошлым, крайне нужно детям, и кое-где видно, что путем религиозного осмысливания всего происшедшего юная душа впервые освобождается от яда, заполнившего душу, от суровости и внутреннего холода — и начинает как бы просыпаться к жизни. Иногда, на путях религиозного раздумья, подростки подымаются так высоко, что для них несомненно уже найдена возможность сбросить власть прошлого.
Детская душа — говорю о детях эмиграции — была вырвана из родной почвы, пережила величайшую политическую и социальную бурю, в которой все сдвинулось и переместилось, и от этого образовались в душе пустоты, насильственно была порвана ткань привязанностей, насильственно было создано тяжелое духовное потрясение. Но почти немедленно вслед за этим детская душа стала свидетелем таких ужасов, которые трудно вынести и самой закаленной душе взрослых: убийства и расстрелы, смерть родных и близких, террор и давящее чувство полной беззащитности — все это изранило, истерзало душу, оставило незаживающие, кровавые следы, обессилило душу до последней степени, наполнило ее ядовитыми чувствами злобы и мести, ненависти и ожесточения, легло тяжкой меланхолической скорбью, приблизило смерть до того, что на детей легла ее тень, словно они стали крещены смертью и в смерть. Но не успело это все хотя бы погрузиться в глубину души, как прошло третье испытание и дети пережили еще раз веяние смерти, сначала несознанное ими, но потом все более чувствительное и страшное: они остались без родины. Разлука не есть смерть, но та разлука с родиной, которую пережили и переживают дети — чем она отличается от смерти? Исчезла старая жизнь: погибли родные, друзья, знакомые; скрылась за горами и родина... Что осталось в душе от этих испытаний? Где могла взять душа сил, чтобы жить?
Но такова сила жизни, что дети, со всем ужасным своим душевным «багажом», остались жить. Если в нежной ткани организма застряла пуля, то ее нужно вынуть, удалить, чтобы исчезла опасность; но как вынуть пулю, пронзившую душу и оставшуюся там? Дети наши живут с этой пулей, с ужасными опустошениями в душе. Они стояли — долго и беспомощно — перед неведомым, которое развертывалось перед ними неумолимое, безличное, безучастное: все, все, что могла знать и любить детская душа, все это рассыпалось, провалилось, осталась одна бесконечность, нависшая как небо в темную ночь. Дети пили из страшной чаши трагического опыта, притом такого, какого еще мир не видал, ибо в нем историческая трагедия сплелась с индивидуальным. Наверное, немало детей «спаслось» в душевное заболевание, т.е. умерло душевно для мира; а те, кто остались жить, прикоснувшись к страшной чаше трагического опыта, — как им прожить? Они глядели в Неведомое и Бесконечное, но это Неведомое и Бесконечное было тьмой, сплошной, беспросветной, — и есть для такой души одно лишь исцеление — найти путь к иному, светлому Неведомому, приблизиться к Добру, к Правде. Одна из старших девочек пишет: «Четвертый год проводим мы на чужбине, в ожидании чего-то великого, почти сверхъестественного». Как глубоки и правдивы эти слова! Нельзя думать о том, чтобы вернуть детям то, что они утеряли, но можно и должно помочь им найти путь жизни, на котором они могут залечить свои раны. Темной бездне смерти и разрушения должна противостать в душе детской иная, ласкающая и зовущая Бесконечность. Скажем прямо: дети наши нуждаются в религиозном питании, чтобы в душу их лилась не случайная и переходящая ласка, которая может позволить забыться, но не может заполнить пустот в душе, — они нуждаются в том, чтобы их ласкало и грело Солнце Вечности, в лучах которой единственно только и может расправиться душа.
Если бы я хотел передать кратко общее впечатление, которое оставили во мне сочинения, я не мог бы иначе это выразить, как только в словах: детская душа в наши дни напоминает полуразрушенный дом, в котором уцелело только несколько жилых помещений, а все остальное разрушено, измято и сломано. Не будем поэтому обольщаться внешним видом, беспечной веселостью наших детей, ибо в них надорваны основные их силы. Душа их, конечно, безостановочно лечит самое себя, но наш долг — всячески помогать ей в этом, ибо справиться с тем тяжким бременем, с тем ядом, который отравил душу, им самим нелегко. Как ни трудна наша роль в этом отношении, но она во всяком случае предполагает в нас уменье глядеть в детскую душу, уменье угадывать ее скрытые раны, ее трудности. Дети наши имеют право на то, чтобы быть понятыми.
У нас русских есть верные друзья, и все же мы во многом одиноки: есть задачи, которые могут быть выполнены только нами самими. К таким задачам относится и забота о душе детской, о ее выпрямлении и оздоровлении, об ее освобождении от тяжелого груза всего пережитого. Во имя детей, во имя будущего нашей родины мы должны найти в себе силы для решения этой задачи.
Кн. Петр Долгоруков
ЧУВСТВО РОДИНЫ У ДЕТЕЙ
Воспоминания о родине, тоска по ней, трепетная к ней любовь, надежда на возвращение в нее и желание работать над ее возрождением проходят красной нитью почти через все ученические работы учебных заведений, подвергшихся исследованию посредством классных сочинений на заданную тему. Но чтобы не получилось неправильного или преувеличенного вывода, надо помнить, что такому опросу подверглись не все виды детей русских беженцев, а лишь находящиеся в русских учебных заведениях. Если бы опросить русских детей, живущих вне влияния русской школы, особенно в Германии, Франции, Англии, Северо-Американских Штатах, то результат получился бы совсем другой.
Там дети быстро денационализируются, иногда с сознательным или бессознательным попустительством со стороны родителей. Иногда же оттуда идут полные тоски и отчаяния свидетельства и письма родителей, описывающие, как быстро и неуклонно их дети денационализируются. Например, одна мать пишет из Америки, что ее десятилетний сын находит, что «глупо ходить в церковь, где надо стоять, когда можно ходить в церковь, в которой есть скамейки». Русские же учебные заведения сосредоточены главным образом в странах, граничащих с Россией, в которых осела главная масса беженцев, зачастую принадлежащих к остаткам военных контингентов. Некоторые учебные заведения, как, например, находящиеся в Сербии кадетские корпуса и институты, перенесены из России и, несмотря на значительные изменения, сохранили некоторую преемственность и традиции. Все это надо иметь в виду при изучении ученических работ.
Родная школа является наравне с семьей самым надежным способом борьбы с денационализацией. Она поддерживает чувство родины у тех детей, которые вывезли его в свое изгнание, осмысливает и развивает его. Она своей атмосферой заражает любовью к родине и устремлением к ней тех детей, которые сами о ней ничего не помнят. Иногда патриотизм принимает в этих учебных заведениях несколько специфический характер. Например, совершенно естественно, что один кадет младшего возраста, пишущий, что его «папа был штабс-капитаном, а отец папы полковником в отставке» описывает, как он плакал, когда матрос срывал с него погоны. Другой пишет, что он плакал от радости и умиления, увидев на вошедших в город офицерах и солдатах белых войск кокарды и погоны.
Первая категория детей покинула Россию в раннем детстве годов трех-шести. У них никаких непосредственных воспоминаний о России нет. Нет, следовательно, и непосредственного чувства родины. «Россию я помню только по рассказам родителей», — пишет один малыш. Их воспоминания начинаются обыкновенно с момента эвакуации, особенно их поразившей, и притом не внутренней своей трагедией, а внешней обстановкой: никогда ранее не виденное море, пароход, англичане, иногда попугай на пароходе, обезьяна, а затем идет детское описание беженских скитаний. Если в их тетрадках и попадаются изредка отдельные воспоминания о жизни в России, то делается это, очевидно, с чужих слов, причем авторы сами не отдают себе в этом отчета. Так, одна девятилетняя девочка пишет: «Помню, что я с одного года уже начала путешествовать». Это значит, что ей было год, когда случилась революция, кончилась ее оседлая жизнь и начались беженские скитания в России и за границей. «Хотя России я совсем не помню, но стремления к ней никогда не угаснут в моей памяти». «Я родился 17-го апреля 1914 года, — пишет один первоклассник, — прожил три года мирно, а на четвертый год началась революция». Даже фразы их о покидании родины носят иногда следы воздействия более взрослой среды или своих позднейших рассуждений. Отсюда иногда как бы литературная стилизация этого момента и элемент шаблона.
Вторая категория детей, покинувших родину в возрасте от шести до десяти лет, хотя и помнят Россию, но почти не знают нормальной, оседлой дореволюционной жизни или помнят лишь отдельные эпизоды. При этом за нормальную жизнь приходится принимать годы внешней войны, не нарушившей в корне всего уклада жизни. В описание этого периода вклиниваются иногда лишь такие замечания: «Папа офицером ушел на войну, и мама за него очень боялась». «Папа был ранен в бедро и мама поехала в ***, чтобы видеть папу в лазарете». «Один раз я проснулся от резкого крика мамы, ей давали воды, она всхлипывала. Это получили телеграмму, что папа убит». В общем же преобладает описание счастливого детства, резко потом нарушенного налетевшим шквалом революции. Изредка попадаются общие замечания: «Я жил до революции в ***. Мне жилось там хорошо», «Раньше жилось лучше». Но в большинстве случаев домашняя семейная жизнь описывается детьми этого возраста непосредственными воспоминаниями каких-нибудь отдельных картин детской жизни, ярко почему-либо запечатлевшихся в их душах, например детской комнаты, игрушек, иногда любимого животного. Один второклассник пишет: «Мне было три года, когда был в своей комнате, то моя мама сказала, что мне не до игранья, потому что надо уезжать... Когда мы сели в вагон, то прибежал наш пес, которого звали Дик, тогда мой папа позвал Дика, но он повилял хвостом, завизжал, что есть мочи побежал и скрылся». Одна десятилетняя девочка пишет: «Ростов я помню тоже не очень хорошо. Помню, что там было очень много дынь и арбузов». Одиннадцатилетний мальчик пишет: «Когда настала революция, мы поехали в Лодекавказ. Там я получил на елку в подарок чудную книгу». Ученица 1-го класса пишет: «Дедушка и бабушка меня очень любили, и я часто получала от них игрушки и сладости. Как приятно мне вспоминать о России и как я жалею, что уехала оттуда».
«В *** мы ходили за грибами и за ягодами, земляникой, черникой, брусникой и малиной. Я эти ягоды очень любила. Там у нас был садик не очень большой и не очень маленький. Зимой мы лепили бабу из снега. И больше ничего я не помню про Россию. Теперь вспомню про Штеттин»... «Когда мои родители, — пишет ученик приготовительного класса, — были в Москве, мне жилось очень хорошо. Когда в России началась революция, то мама меня отдала в советскую школу, там мне жилось очень плохо». «В Екатеринодаре нам было прежде хорошо, а потом плохо». Первоклассник 10-ти лет пишет: «Нам там было очень хорошо. У нас там был большой дом и мне было полное раздолье». Длинный рассказ одной первоклассницы повествует о жизни в Петрограде до революции, о клубнике, черешнях, яблоках, ветчине и о чиже в клетке, а потом идут скитания и лишения. Ученик 2-го класса пишет: «Там было так хорошо, я помню большой дом, большой, большой парк и ту бочку, где плавали золотые рыбки и те орешки, которыми я лакомился и все то чудное, как например, цветы. Мне так было хорошо, так просто чудно. Но пришли большевики...» и арестовали отца, «потому что он был помещик», а затем слезы матери, скитания... Ученица 4-го класса пишет: «Я родилась в деревне. Как я люблю ее и хорошо помню. Помню громадный дом, реку, красивый сад и лес. Как я любила наши леса! Меня часто брал папа на дрожках и возил на сенокос. Но вскоре мы выехали, потому что началась революция». И много таких воспоминаний: об оставленной старушке-няне, о теплившейся лампадке, о собственной кроватке, о домашнем уюте, о любимой кошке, о заросшем пруде, о папе и маме, «когда они еще оба были живыми», о родительской ласке... о всем том потерянном рае, который ассоциируется в умах натерпевшихся впоследствии малолетних скитальцев с мыслью о родине. Они ведь потом почти не видели счастливого детства. Особенно резок контраст с последующей жизнью, полной страданий, ужасов, лишений. Все тетрадки наполнены описаниями прихода большевиков, пальбой, жизнью в подвалах, обысками, грабежами, голодом, очередями, скитаниями, холодом, тифом, расстрелами, пытками, кровью, разбрызганными мозгами, сиротством. «Было скучно, тоскливо, холодно», — пишет ученик 4-го класса. Ученик 3-го класса после описания гибели отца пишет: «Дальше я описывать не буду. Мне очень не хочется вспоминать о милой Родине и о покойном папе». В этих словах чувствуется тот душевный надлом, который так жестоко отозвался на стольких русских детях нашего времени. Эти же слова свидетельствуют о сложности переживаемых этими детьми чувств к родине... Более взрослые так анализируют свое отношение к родине после налетевшей катастрофы: «Нравственная жизнь в эти годы была ужасна. Жил и чувствовал, как будто живу в чужой стране». Или: «Чувствовать, что у себя на родине ты чужой, — это хуже всего на свете». А вот жуткие по своей непосредственности описания малышами выпавших на их долю ужасов. Ученица приготовительного класса, родившаяся в 1914 г, пишет: «Потом вечером моего папу позвали и убили. Я и мама очень плакали. Потом через несколько дней мама заболела и умерла. Я очень плакала». Ученик приготовительного класса пишет: «Я помню, как приходили большевики и хотели убить маму, потому что папа был он морской офицер». «Помню (ученик 4-го класса) тревогу в городе, выстрелы, крики на улице, помню, как я с сестрой, забрав все любимые игрушки, прятались в безопасные, как нам казалось, уголки нашей детской». «Однажды, когда я (теперь ученица 2-го класса) была дома одна и играла в куклы, я услыхала выстрел над нашей крышей. Я испугалась и от страха забилась в платяной шкаф». Ученик 1-го класса заявляет: «Потом почему-то все стало дорого». Это очень характерное заявление ребенка, не могущего охватить всей совокупности явлений. Жажда по семейной жизни, по родительской ласке ярко выражается в следующих строках ученицы 4-го класса. «Мама поступила на службу. Я целыми днями оставалась одна. Маму я видела в день лишь раз утром и поздно вечером и всегда она была такая усталая, озабоченная, что не успевала даже поговорить со мной. А как мне иногда хотелось, чтобы хоть кто-нибудь чужой человек приласкал меня. Я совсем отвыкла от ласки и выглядела совершенно дикаркой... Здесь хожу в школу и живу сейчас хорошо, но никогда не забуду всего, что мне пришлось пережить на Родине». Вот какие путаные понятия о родине, связанные с периодом тяжелых скитаний, наблюдаем у одного первоклассника: «Мы выехали из России в Екатеринодар». Или неужели мы имеем дело здесь с отражением в детском уме разговоров об областном сепаратизме? Ученик приготовительного класса, ничего, разумеется, не помнящий о дореволюционной жизни, пишет о времени революции: «Я помню мало, как мой папа служил в Ялте. Я еще помню, как нас выгоняли из Pocie» [61]. У большинства малышей остался один ужас от воспоминаний об этом периоде и о своем детстве. Лишь более взрослые разбираются в причинах этих ужасов и надеются на минование их. Как на переходную ступень укажем на рассуждения одного 4-х классника: «Все шло к разрушению того, над чем так трудились наши предки». У иных впечатление от революции является сплошным кошмаром, граничащим с галлюцинациями. Одному мальчику кажется, что все кругом было красное. Один больной ученик уже за рубежом в школьном лазарете во время сильного жара вскочил и стал якобы защищать свою сестру от большевиков, отстранял воображаемую шашку и все кричал: «Аня, спасайся! Берегись шашки!» До болезни он смутно помнил эту сцену, а во время жара она с полной ясностью предстала перед ним и потом осталась в его памяти.
Даже красоты России, виденные в тяжелой обстановке революции, не оставляют в воспоминаниях детей эстетического следа. Так, один кадетский корпус отступал зимой из Владикавказа до Тифлиса пешком по Военно-Грузинской дороге. Шли семь дней, иногда в глубоком снегу. И вот ни в одном из нескольких десятков описаний этого пути нет обычных для Военно-Грузинской дороги восторгов от красот природы, а одно лишь томление духа и разбитость тела. «Дорога была кошмарная».
От многочисленных воспоминаний о России, полных ужаса, страданий и тоски по родине, отличаются некоторые наивно-детские, авторы которых не отдают себе отчета в окружающем. В более взрослом возрасте мы видим, как эти нотки переходят иногда в бесшабашный авантюризм среди ужасов гражданской войны. Ученик 4-го класса пишет: «В 17-ом году мне было 6 лет. Один раз мы увидели массу народа с красными флагами и что-то кричавшую. Мне это очень понравилось, и я спросил у гувернантки, что это каждый год будет?» Другая ученица пишет: «Утром в 5 часов мы проснулись от страшного пушечного и пулеметного выстрелов. Все наши соседи и мы решили спрятаться в погребе. Страха никакого я не испытывала и мне очень даже нравилось мое положение. Было очень весело». Один второклассник после летописного описания нападения зеленых на поезд, сошедший с рельс, обстреливания, стонов раненых, зрелища убитых пишет: «Потом мы ехали без приключений и мне стало скучно, так что я вынул своих солдат». И далее: «На следующее утро мы принялись играть. Сережа был наш генерал, а мы рядовые».
Остро проявилось у детей этого возраста чувство родины в момент расставания с ней. Этот яркий момент в истории детских скитаний запечатлелся в сотнях тетрадей. Он заставил задуматься детей над самим вопросом о родине и зафиксировал их чувство любви к отечеству.
http://www.kashitsev.ortox.ru/biblioteka-izbrannoe/view/id/12809
Но именно эта невозможность «примириться» с прошлым, хотя бы оно и стало столь далеким, что его, по слову одного ученика 14л., отделяет от наших дней «целая вечность», — это тяжелое бремя, пригибающее душу к себе — вниз, вызывает по контрасту страстное желание уйти в новую, совсем и во всем новую жизнь. Отсюда во всей эмиграции, а в детях в особенности замечается какая-то радостная, свежая нежность к новым людям, к новым впечатлениям. Как больной, оправившийся после продолжительной болезни, чувствует прилив сил и с какой-то молодой, новой душой обращается к жизни, точно вновь рождается для нее, так и у детей, когда «тяжелый сон» прошел и кошмар рассеялся, ощущается свежая, немного лихорадочная и болезненная привязанность к новым людям, к новым местам и связям. Дружеские отношения возникают с чрезвычайной легкостью — душа как бы ищет компенсации тем страшным опустошениям и провалам, которые образовались в ней за годы испытаний. Это приводит нас к обрисовке влияния на детскую душу третьего крупного цикла фактов в их жизни — их «беженства».
Отъезд из России — об этом подробнее говорит другая статья в сборнике — резко переживался детьми. В том психическом разорении, которое уже было произведено предыдущими испытаниями, отъезд из России не всегда сознавался в своем роковом значении. «Мы были тогда еще совсем детьми, — пишет ученик 7-го класса, — и мысль о путешествии заграницу увлекала нас». Если иных забавляло путешествие, то другие радовались, что наконец избавляются от тревожной и полной опасностей жизни под большевиками. Кое у кого и до сих пор слышна горечь, которая уже тогда была в душе. «Многие охали и стенали, что теряют Россию, — пишет ученик 16 лет, — но мне России было не жалко, потому что я не видел там ничего хорошего». Самые условия жизни последнего времени были часто так ужасны, что отъезд казался единственным спасением.
Однако то, что ждало очень многих, еще раз придавило и ударило детскую душу: почти все дети «эвакуировались» в самых ужасных условиях, среди всеобщей паники и смятения. Многим детям пришлось быть свидетелями ужасающих сцен при посадке на пароход, — кто вообще не помнит этого? Гонимые большевиками, имеющие на выбор — смерть или беженство, многие, хоть и стремились уехать, не могли попасть на пароход и нередко тут же кончали с собой. Легко понять, что вся обстановка эвакуации, часто тяжелое плавание по морю в непогоду, нередко голод в дороге, развитие заразных болезней вследствие скученности, наконец, полная неизвестность впереди — все это было каким-то новым кошмаром, каким-то фантастическим финалом прошлого. Но так или иначе это испытание кончилось, дети попали кто куда... Началась новая жизнь, иногда не сладкая, иногда тихая и добрая, но во всех условиях эмиграции у детей обнаружилась еще одна психическая черта, часто не сознаваемая, но всегда действующая, — это психология бездомности, сознание своей беспочвенности, оторванности. Словно листочки, оторванные бурей от дерева и далеко занесенные ветром, дети наши, на поверхности беспечные, оживленные, — в глубине души постоянно переживают недостаток почвы под ногами. Так ли это, спросят меня?
Не есть ли это преувеличение или просто приписывание детям того, чего вовсе в них нет? Да, если скользить по поверхности, то это так, недостаточно начать обзор со старших детей и от них спускаться к младшим, чтобы убедиться в действительности указанного факта.
Старшие дети болезненно тоскуют о России. Не привожу здесь фактов, группировку которых читатель найдет в другой статье («Чувство родины у детей»). Но смысл этого чувства не исчерпывается неким горестным констатированием чуждости всей новой среды, — в него входит напряженная и страстная тяга к родной земле. Одна девочка из старших пишет удивительные слова: «Бывают минуты, когда прошлое кажется сном, и мне до боли хочется пережить его снова». Странные и чрезвычайно поучительные слова! Вставленные в контекст, они не оставляют никакого сомнения в своем смысле: даже тяжелое, ужасное прошлое милее, ближе, нужнее душе, чем все то, чем живут они ныне. Душа не может удовлетвориться настоящим, ибо в нем не находит ответа на какие-то свои основные, неустранимые запросы: меланхолическое переживание беспочвенности, бездомности, часто скрывающееся в темных глубинах души, гнетет и давит душу. Из этой темной глубины, куда укрылись незаглохшие связи с родиной, со всем, что было родным и близким, и рождается страстная мечта о возвращении к былому. Хоть бы «во сне» еще раз побыть в прежней обстановке... Девочка 16 лет пишет: «Чем больше я делаюсь взрослой, тем больше чувствуется это неизвестное по своей продолжительности изгнание из России». Это значит, что никакие занятия и дела, никакие развлечения и новые привязанности не могут ослабить тяжелого, мучительного чувства, притаившегося в складках души. Тупая боль, глухое напряжение неизменно сопровождают детей и время от времени прорываются наружу. Чем отчетливее сознает юное поколение — и дети и подростки — реальную обстановку, в которой оно живет, чем более оно понимает, что нужно приспособляться к новым условиям, тем меньше остается психической почвы для мечты, тем, однако, и томительнее внутреннее чувство. Как те, кто вследствие болезни не могут дышать полной грудью и томительно жаждут свежего воздуха, которого им постоянно не хватает, так и дети, беспомощные, бессильные, иногда даже забывшие родину, т.е. не владеющие в своем сознании тем, что пережили, все же томительно ищут «свежего воздуха». Лишь на этой почве и могли развиться два явления, необыкновенно характерных для наших детей. Первое — это исключительное чувство семьи, трепетная, часто истерическая привязанность к родным. В сочинениях не раз встречался я с фактами, которые мне были хорошо известны из рассказов заведующих школами: приход в школу, отрыв от семьи даже на несколько часов, а тем более на несколько месяцев, если дитя попало в пансион, очень часто сопровождается такой душевной болью, которую нельзя даже представить себе. Дети судорожно хватают родных, не пускают их, плачут с такой силой, то трудно выдерживать это детское горе. Конечно, потом дети привыкают к школе и даже страстно к ней привязываются, но кто видел детей, когда они поступают в школу, кто наткнется в сочинениях на рассказ о поступлении в школу, тот не может забыть, как болезненно дети связаны с семьей.
Отчего это так? Ведь к семи-девяти годам, если мы возьмем нормального ребенка, ему уже «тесно в семье», его уже тянет к сверстникам, и школа с ее обилием детей, с ее новой и непонятной, но интересной жизнью влечет к себе детей. Семья, совершенно необходимая и незаменимая до шести-семи лет, постепенно начинает занимать более скромное место в душе ребенка, ибо социальное созревание влечет детей к широкому социальному простору — вне семьи. Такова нормальная, былая психология. В эмиграции наши дети, еще не изжившие эвакуации, когда члены семьи часто теряли друг друга надолго, когда семьи соединялись в целое после долгих и тяжких испытаний, держатся крепче за семью. Но это одно не объясняет всей напряженности семейных чувств: дело не только в том, что дети не изжили тяжких воспоминаний об эвакуации, но и в том, что семья для многих есть остаток былого, есть живая часть большого, но утерянного целого. На семью переносят ныне дети свои юные запросы, к семье прижимаются как к последней твердыне, последнему остатку разрушенной жизни. В болезненном чувстве семьи душа ищет «компенсации», говоря термином Адлера, ищет питания тем душевным движениям, которые не могут в ней развернуться. Как пересаженные на другую почву растения, так и наши дети, хоть и прирастают к новой почве, даже «забывают» родину (нося ее глубоко в душе), но на эту новую почву они попали душевно столь потрясенные, с таким опустошением, с такими провалами в душе, что у них уже нет свежих сил для «новой родины». Оттого семья, связи с которой были непрерывными, в которой дети внутренне отдыхают, как бы заменила родину, стала внутренне значительнее, важнее. В одном сочинении (мальчика 15 л.) есть такая фраза: «Несчастья в России дают мне силу не плакать о родине». Эта фраза говорит о том, что боль о родине часто смягчается сознанием невозможности вернуться туда. Но еще больше, чем это сознание, «не плакать о родине» помогает семья; оставаясь верным своей семье, любя ее страстно, дети вкладывают сюда и любовь к родине. Неудивительно поэтому, что наиболее болезненно свою бездомность переживают дети, попавшие в эмиграцию без семьи, или сироты. Замечу тут же, что крайне тяжело переживает свою бездомность и даже зрелая бессемейная молодежь — я имею в виду студенческую молодежь.
Не менее характерно для детей эмиграции и другое близкое явление — страстная привязанность к товарищам, к школе, к педагогам. Я знаю из жизни нашей зарубежной школы немало фактов непостижимой, болезненной привязанности некоторых детей к педагогам, друг к другу. Но и то, что дают в этом отношении сочинения, необычайно ярко. В первой статье читатель уже познакомился со сценой отъезда части кадет в Болгарию: так расставаться, так скорбеть о разлуке друг с другом могли дети лишь потому, что школа для них стала семьей. Конечно, ярче всего такое отношение к школе обнаруживается у детей-сирот или отбившихся от своих родителей: для них школа стала единственной родной и дорогой средой. Но было бы неправильно исходя из этого одного истолковывать привязанность детей к школе: она имеет еще пока корни в душе, отвечает другим ее движениям, ибо часто дети, у которых здесь же родители (которых они притом горячо любят), обнаруживают страстную привязанность к школе.
Откуда же эта выросшая потребность любви? Есть ли это самозалечивание душой своих ран, потребность «дожить свое детство», хотя бы и с опозданием? Я думаю, что есть и это, но все же главный корень этой чрезвычайной потребности любить лежит в другом. В нормальной обстановке мы обыкновенно не замечаем, как многообразны наши прирастания к окружающему, к природе, к людям, к животным, к вещам. В том, как открывается душе родина, не все вообще «замечается» душой, не все осознается и удерживается в сознании, но многое, и притом едва ли не самое плодотворное, остается «под спудом» неосознанным. Есть своя мистика в связи каждой души со всем целым, от которого она взяла язык и веру, в котором росла и зрела. Многие вслед за Лермонтовым могли бы сказать, что любят родину «странною любовью», т.е. любят ее сильнее и глубже, чем это может осмыслить их разум. Эти-то «мистические» связи с родиной и остаются без всякого питания в эмиграции, и душа ищет как бы суррогата этого питания, болезненно привязывается ко всему, что хоть отчасти удовлетворяет потребность души в родине.
Практическая неопределенность срока пребывания в эмиграции чрезвычайно поэтому тяжело отзывается на детях. По замечанию одного психолога [60], подростки отдают много сил души на мечты о будущем, на составление «планов». Для наших подростков эта работа души, интимнейше связанная с основными процессами, происходящими в них, почти неосуществима, вернее, она обрывается суровой жизнью на каждом шагу. Горько и взрослым жить со дня на день, не имея будущего, — и мы обыкновенно выдумываем себе разные дела, чтобы забыться в них. Но дети и подростки острее и резче переживают эту свою глубочайшую «ненужность» вне родины — и оттого они так лихорадочно бросаются на все, что может, хотя бы временно, заполнить пустоту в душе. Они любят школу — конечно, не за занятия, а любят ее за то, что они чувствуют в ней какой-то уголок былой и родной жизни; они страстно привязываются к учителям, к товарищам, к случайным знакомым, ибо душе нужно лоно родины, нужна близкая, родная среда, которую можно было бы любить, в которую можно было бы погружаться.
Сравнительно реже, судя по сочинениям, душа находит религиозный выход из своего горького положения, хотя именно этот выход легче всего несет психическое оздоровление. Правда, религиозные запросы очень сильны у детей — об этом на каждом шагу говорят сочинения: обращение к Богу, молитва для многих была единственным ресурсом, откуда они черпали силы для жизни («В ночь под Благовещение была страшная канонада; я не спала и всю ночь молилась» — эти слова девочки 14 лет чрезвычайно типичны). И все же надо признать, что религиозный путь преодоления всего тяжелого бремени, придавившего душу, открылся перед немногими; тут еще должна быть сделана большая и крайне нужная работа, которая помогла бы детям подойти ближе к Церкви. Приведу, однако, одно место из сочинения ученика 16 лет: «Я никогда раньше не молился, никогда не вспоминал Бога, но когда я остался один (после смерти брата), я начал молиться; я молился все время — где только представлялся случай и — больше всего молился на кладбище, на могиле брата». В этих словах так выразительно передано религиозное напряжение, всецелый уход в молитву. Исцеляющее действие религии на душу, дающей примирение с прошлым, крайне нужно детям, и кое-где видно, что путем религиозного осмысливания всего происшедшего юная душа впервые освобождается от яда, заполнившего душу, от суровости и внутреннего холода — и начинает как бы просыпаться к жизни. Иногда, на путях религиозного раздумья, подростки подымаются так высоко, что для них несомненно уже найдена возможность сбросить власть прошлого.
Детская душа — говорю о детях эмиграции — была вырвана из родной почвы, пережила величайшую политическую и социальную бурю, в которой все сдвинулось и переместилось, и от этого образовались в душе пустоты, насильственно была порвана ткань привязанностей, насильственно было создано тяжелое духовное потрясение. Но почти немедленно вслед за этим детская душа стала свидетелем таких ужасов, которые трудно вынести и самой закаленной душе взрослых: убийства и расстрелы, смерть родных и близких, террор и давящее чувство полной беззащитности — все это изранило, истерзало душу, оставило незаживающие, кровавые следы, обессилило душу до последней степени, наполнило ее ядовитыми чувствами злобы и мести, ненависти и ожесточения, легло тяжкой меланхолической скорбью, приблизило смерть до того, что на детей легла ее тень, словно они стали крещены смертью и в смерть. Но не успело это все хотя бы погрузиться в глубину души, как прошло третье испытание и дети пережили еще раз веяние смерти, сначала несознанное ими, но потом все более чувствительное и страшное: они остались без родины. Разлука не есть смерть, но та разлука с родиной, которую пережили и переживают дети — чем она отличается от смерти? Исчезла старая жизнь: погибли родные, друзья, знакомые; скрылась за горами и родина... Что осталось в душе от этих испытаний? Где могла взять душа сил, чтобы жить?
Но такова сила жизни, что дети, со всем ужасным своим душевным «багажом», остались жить. Если в нежной ткани организма застряла пуля, то ее нужно вынуть, удалить, чтобы исчезла опасность; но как вынуть пулю, пронзившую душу и оставшуюся там? Дети наши живут с этой пулей, с ужасными опустошениями в душе. Они стояли — долго и беспомощно — перед неведомым, которое развертывалось перед ними неумолимое, безличное, безучастное: все, все, что могла знать и любить детская душа, все это рассыпалось, провалилось, осталась одна бесконечность, нависшая как небо в темную ночь. Дети пили из страшной чаши трагического опыта, притом такого, какого еще мир не видал, ибо в нем историческая трагедия сплелась с индивидуальным. Наверное, немало детей «спаслось» в душевное заболевание, т.е. умерло душевно для мира; а те, кто остались жить, прикоснувшись к страшной чаше трагического опыта, — как им прожить? Они глядели в Неведомое и Бесконечное, но это Неведомое и Бесконечное было тьмой, сплошной, беспросветной, — и есть для такой души одно лишь исцеление — найти путь к иному, светлому Неведомому, приблизиться к Добру, к Правде. Одна из старших девочек пишет: «Четвертый год проводим мы на чужбине, в ожидании чего-то великого, почти сверхъестественного». Как глубоки и правдивы эти слова! Нельзя думать о том, чтобы вернуть детям то, что они утеряли, но можно и должно помочь им найти путь жизни, на котором они могут залечить свои раны. Темной бездне смерти и разрушения должна противостать в душе детской иная, ласкающая и зовущая Бесконечность. Скажем прямо: дети наши нуждаются в религиозном питании, чтобы в душу их лилась не случайная и переходящая ласка, которая может позволить забыться, но не может заполнить пустот в душе, — они нуждаются в том, чтобы их ласкало и грело Солнце Вечности, в лучах которой единственно только и может расправиться душа.
Если бы я хотел передать кратко общее впечатление, которое оставили во мне сочинения, я не мог бы иначе это выразить, как только в словах: детская душа в наши дни напоминает полуразрушенный дом, в котором уцелело только несколько жилых помещений, а все остальное разрушено, измято и сломано. Не будем поэтому обольщаться внешним видом, беспечной веселостью наших детей, ибо в них надорваны основные их силы. Душа их, конечно, безостановочно лечит самое себя, но наш долг — всячески помогать ей в этом, ибо справиться с тем тяжким бременем, с тем ядом, который отравил душу, им самим нелегко. Как ни трудна наша роль в этом отношении, но она во всяком случае предполагает в нас уменье глядеть в детскую душу, уменье угадывать ее скрытые раны, ее трудности. Дети наши имеют право на то, чтобы быть понятыми.
У нас русских есть верные друзья, и все же мы во многом одиноки: есть задачи, которые могут быть выполнены только нами самими. К таким задачам относится и забота о душе детской, о ее выпрямлении и оздоровлении, об ее освобождении от тяжелого груза всего пережитого. Во имя детей, во имя будущего нашей родины мы должны найти в себе силы для решения этой задачи.
Кн. Петр Долгоруков
ЧУВСТВО РОДИНЫ У ДЕТЕЙ
Воспоминания о родине, тоска по ней, трепетная к ней любовь, надежда на возвращение в нее и желание работать над ее возрождением проходят красной нитью почти через все ученические работы учебных заведений, подвергшихся исследованию посредством классных сочинений на заданную тему. Но чтобы не получилось неправильного или преувеличенного вывода, надо помнить, что такому опросу подверглись не все виды детей русских беженцев, а лишь находящиеся в русских учебных заведениях. Если бы опросить русских детей, живущих вне влияния русской школы, особенно в Германии, Франции, Англии, Северо-Американских Штатах, то результат получился бы совсем другой.
Там дети быстро денационализируются, иногда с сознательным или бессознательным попустительством со стороны родителей. Иногда же оттуда идут полные тоски и отчаяния свидетельства и письма родителей, описывающие, как быстро и неуклонно их дети денационализируются. Например, одна мать пишет из Америки, что ее десятилетний сын находит, что «глупо ходить в церковь, где надо стоять, когда можно ходить в церковь, в которой есть скамейки». Русские же учебные заведения сосредоточены главным образом в странах, граничащих с Россией, в которых осела главная масса беженцев, зачастую принадлежащих к остаткам военных контингентов. Некоторые учебные заведения, как, например, находящиеся в Сербии кадетские корпуса и институты, перенесены из России и, несмотря на значительные изменения, сохранили некоторую преемственность и традиции. Все это надо иметь в виду при изучении ученических работ.
Родная школа является наравне с семьей самым надежным способом борьбы с денационализацией. Она поддерживает чувство родины у тех детей, которые вывезли его в свое изгнание, осмысливает и развивает его. Она своей атмосферой заражает любовью к родине и устремлением к ней тех детей, которые сами о ней ничего не помнят. Иногда патриотизм принимает в этих учебных заведениях несколько специфический характер. Например, совершенно естественно, что один кадет младшего возраста, пишущий, что его «папа был штабс-капитаном, а отец папы полковником в отставке» описывает, как он плакал, когда матрос срывал с него погоны. Другой пишет, что он плакал от радости и умиления, увидев на вошедших в город офицерах и солдатах белых войск кокарды и погоны.
Первая категория детей покинула Россию в раннем детстве годов трех-шести. У них никаких непосредственных воспоминаний о России нет. Нет, следовательно, и непосредственного чувства родины. «Россию я помню только по рассказам родителей», — пишет один малыш. Их воспоминания начинаются обыкновенно с момента эвакуации, особенно их поразившей, и притом не внутренней своей трагедией, а внешней обстановкой: никогда ранее не виденное море, пароход, англичане, иногда попугай на пароходе, обезьяна, а затем идет детское описание беженских скитаний. Если в их тетрадках и попадаются изредка отдельные воспоминания о жизни в России, то делается это, очевидно, с чужих слов, причем авторы сами не отдают себе в этом отчета. Так, одна девятилетняя девочка пишет: «Помню, что я с одного года уже начала путешествовать». Это значит, что ей было год, когда случилась революция, кончилась ее оседлая жизнь и начались беженские скитания в России и за границей. «Хотя России я совсем не помню, но стремления к ней никогда не угаснут в моей памяти». «Я родился 17-го апреля 1914 года, — пишет один первоклассник, — прожил три года мирно, а на четвертый год началась революция». Даже фразы их о покидании родины носят иногда следы воздействия более взрослой среды или своих позднейших рассуждений. Отсюда иногда как бы литературная стилизация этого момента и элемент шаблона.
Вторая категория детей, покинувших родину в возрасте от шести до десяти лет, хотя и помнят Россию, но почти не знают нормальной, оседлой дореволюционной жизни или помнят лишь отдельные эпизоды. При этом за нормальную жизнь приходится принимать годы внешней войны, не нарушившей в корне всего уклада жизни. В описание этого периода вклиниваются иногда лишь такие замечания: «Папа офицером ушел на войну, и мама за него очень боялась». «Папа был ранен в бедро и мама поехала в ***, чтобы видеть папу в лазарете». «Один раз я проснулся от резкого крика мамы, ей давали воды, она всхлипывала. Это получили телеграмму, что папа убит». В общем же преобладает описание счастливого детства, резко потом нарушенного налетевшим шквалом революции. Изредка попадаются общие замечания: «Я жил до революции в ***. Мне жилось там хорошо», «Раньше жилось лучше». Но в большинстве случаев домашняя семейная жизнь описывается детьми этого возраста непосредственными воспоминаниями каких-нибудь отдельных картин детской жизни, ярко почему-либо запечатлевшихся в их душах, например детской комнаты, игрушек, иногда любимого животного. Один второклассник пишет: «Мне было три года, когда был в своей комнате, то моя мама сказала, что мне не до игранья, потому что надо уезжать... Когда мы сели в вагон, то прибежал наш пес, которого звали Дик, тогда мой папа позвал Дика, но он повилял хвостом, завизжал, что есть мочи побежал и скрылся». Одна десятилетняя девочка пишет: «Ростов я помню тоже не очень хорошо. Помню, что там было очень много дынь и арбузов». Одиннадцатилетний мальчик пишет: «Когда настала революция, мы поехали в Лодекавказ. Там я получил на елку в подарок чудную книгу». Ученица 1-го класса пишет: «Дедушка и бабушка меня очень любили, и я часто получала от них игрушки и сладости. Как приятно мне вспоминать о России и как я жалею, что уехала оттуда».
«В *** мы ходили за грибами и за ягодами, земляникой, черникой, брусникой и малиной. Я эти ягоды очень любила. Там у нас был садик не очень большой и не очень маленький. Зимой мы лепили бабу из снега. И больше ничего я не помню про Россию. Теперь вспомню про Штеттин»... «Когда мои родители, — пишет ученик приготовительного класса, — были в Москве, мне жилось очень хорошо. Когда в России началась революция, то мама меня отдала в советскую школу, там мне жилось очень плохо». «В Екатеринодаре нам было прежде хорошо, а потом плохо». Первоклассник 10-ти лет пишет: «Нам там было очень хорошо. У нас там был большой дом и мне было полное раздолье». Длинный рассказ одной первоклассницы повествует о жизни в Петрограде до революции, о клубнике, черешнях, яблоках, ветчине и о чиже в клетке, а потом идут скитания и лишения. Ученик 2-го класса пишет: «Там было так хорошо, я помню большой дом, большой, большой парк и ту бочку, где плавали золотые рыбки и те орешки, которыми я лакомился и все то чудное, как например, цветы. Мне так было хорошо, так просто чудно. Но пришли большевики...» и арестовали отца, «потому что он был помещик», а затем слезы матери, скитания... Ученица 4-го класса пишет: «Я родилась в деревне. Как я люблю ее и хорошо помню. Помню громадный дом, реку, красивый сад и лес. Как я любила наши леса! Меня часто брал папа на дрожках и возил на сенокос. Но вскоре мы выехали, потому что началась революция». И много таких воспоминаний: об оставленной старушке-няне, о теплившейся лампадке, о собственной кроватке, о домашнем уюте, о любимой кошке, о заросшем пруде, о папе и маме, «когда они еще оба были живыми», о родительской ласке... о всем том потерянном рае, который ассоциируется в умах натерпевшихся впоследствии малолетних скитальцев с мыслью о родине. Они ведь потом почти не видели счастливого детства. Особенно резок контраст с последующей жизнью, полной страданий, ужасов, лишений. Все тетрадки наполнены описаниями прихода большевиков, пальбой, жизнью в подвалах, обысками, грабежами, голодом, очередями, скитаниями, холодом, тифом, расстрелами, пытками, кровью, разбрызганными мозгами, сиротством. «Было скучно, тоскливо, холодно», — пишет ученик 4-го класса. Ученик 3-го класса после описания гибели отца пишет: «Дальше я описывать не буду. Мне очень не хочется вспоминать о милой Родине и о покойном папе». В этих словах чувствуется тот душевный надлом, который так жестоко отозвался на стольких русских детях нашего времени. Эти же слова свидетельствуют о сложности переживаемых этими детьми чувств к родине... Более взрослые так анализируют свое отношение к родине после налетевшей катастрофы: «Нравственная жизнь в эти годы была ужасна. Жил и чувствовал, как будто живу в чужой стране». Или: «Чувствовать, что у себя на родине ты чужой, — это хуже всего на свете». А вот жуткие по своей непосредственности описания малышами выпавших на их долю ужасов. Ученица приготовительного класса, родившаяся в 1914 г, пишет: «Потом вечером моего папу позвали и убили. Я и мама очень плакали. Потом через несколько дней мама заболела и умерла. Я очень плакала». Ученик приготовительного класса пишет: «Я помню, как приходили большевики и хотели убить маму, потому что папа был он морской офицер». «Помню (ученик 4-го класса) тревогу в городе, выстрелы, крики на улице, помню, как я с сестрой, забрав все любимые игрушки, прятались в безопасные, как нам казалось, уголки нашей детской». «Однажды, когда я (теперь ученица 2-го класса) была дома одна и играла в куклы, я услыхала выстрел над нашей крышей. Я испугалась и от страха забилась в платяной шкаф». Ученик 1-го класса заявляет: «Потом почему-то все стало дорого». Это очень характерное заявление ребенка, не могущего охватить всей совокупности явлений. Жажда по семейной жизни, по родительской ласке ярко выражается в следующих строках ученицы 4-го класса. «Мама поступила на службу. Я целыми днями оставалась одна. Маму я видела в день лишь раз утром и поздно вечером и всегда она была такая усталая, озабоченная, что не успевала даже поговорить со мной. А как мне иногда хотелось, чтобы хоть кто-нибудь чужой человек приласкал меня. Я совсем отвыкла от ласки и выглядела совершенно дикаркой... Здесь хожу в школу и живу сейчас хорошо, но никогда не забуду всего, что мне пришлось пережить на Родине». Вот какие путаные понятия о родине, связанные с периодом тяжелых скитаний, наблюдаем у одного первоклассника: «Мы выехали из России в Екатеринодар». Или неужели мы имеем дело здесь с отражением в детском уме разговоров об областном сепаратизме? Ученик приготовительного класса, ничего, разумеется, не помнящий о дореволюционной жизни, пишет о времени революции: «Я помню мало, как мой папа служил в Ялте. Я еще помню, как нас выгоняли из Pocie» [61]. У большинства малышей остался один ужас от воспоминаний об этом периоде и о своем детстве. Лишь более взрослые разбираются в причинах этих ужасов и надеются на минование их. Как на переходную ступень укажем на рассуждения одного 4-х классника: «Все шло к разрушению того, над чем так трудились наши предки». У иных впечатление от революции является сплошным кошмаром, граничащим с галлюцинациями. Одному мальчику кажется, что все кругом было красное. Один больной ученик уже за рубежом в школьном лазарете во время сильного жара вскочил и стал якобы защищать свою сестру от большевиков, отстранял воображаемую шашку и все кричал: «Аня, спасайся! Берегись шашки!» До болезни он смутно помнил эту сцену, а во время жара она с полной ясностью предстала перед ним и потом осталась в его памяти.
Даже красоты России, виденные в тяжелой обстановке революции, не оставляют в воспоминаниях детей эстетического следа. Так, один кадетский корпус отступал зимой из Владикавказа до Тифлиса пешком по Военно-Грузинской дороге. Шли семь дней, иногда в глубоком снегу. И вот ни в одном из нескольких десятков описаний этого пути нет обычных для Военно-Грузинской дороги восторгов от красот природы, а одно лишь томление духа и разбитость тела. «Дорога была кошмарная».
От многочисленных воспоминаний о России, полных ужаса, страданий и тоски по родине, отличаются некоторые наивно-детские, авторы которых не отдают себе отчета в окружающем. В более взрослом возрасте мы видим, как эти нотки переходят иногда в бесшабашный авантюризм среди ужасов гражданской войны. Ученик 4-го класса пишет: «В 17-ом году мне было 6 лет. Один раз мы увидели массу народа с красными флагами и что-то кричавшую. Мне это очень понравилось, и я спросил у гувернантки, что это каждый год будет?» Другая ученица пишет: «Утром в 5 часов мы проснулись от страшного пушечного и пулеметного выстрелов. Все наши соседи и мы решили спрятаться в погребе. Страха никакого я не испытывала и мне очень даже нравилось мое положение. Было очень весело». Один второклассник после летописного описания нападения зеленых на поезд, сошедший с рельс, обстреливания, стонов раненых, зрелища убитых пишет: «Потом мы ехали без приключений и мне стало скучно, так что я вынул своих солдат». И далее: «На следующее утро мы принялись играть. Сережа был наш генерал, а мы рядовые».
Остро проявилось у детей этого возраста чувство родины в момент расставания с ней. Этот яркий момент в истории детских скитаний запечатлелся в сотнях тетрадей. Он заставил задуматься детей над самим вопросом о родине и зафиксировал их чувство любви к отечеству.
http://www.kashitsev.ortox.ru/biblioteka-izbrannoe/view/id/12809